Два брата - Страница 22


К оглавлению

22

Николай стал слушать.

— Невозможно, неестественно, говорю я, — продолжал между тем Алексей Алексеевич, — идти против истории. Для людей, не чуждых ей, эти явления объясняются просто и натурально, так же натурально, как просто и натурально объясняются физические законы. Негодуйте, сердитесь, волнуйтесь, а факты остаются фактами; народ, масса не только в бедном нашем отечестве, но даже в более цивилизованных странах похожа на стадо баранов, бессмысленное, стихийное стадо, не имеющее ни за собой, ни перед собой ничего. Не от него ждать спасения, не он скажет слово — он никогда ничего не говорил, — а только от людей цивилизации, людей науки, от высших организаций. И вот почему мне так прискорбно, что у нас вдруг заговорили о народе, появились какие-то народники в литературе, в обществе, среди молодежи. Убогого дикаря они хотят нам представить светочем истины. Это вредное и прискорбное заблуждение, невежественный сентиментализм. История двигалась не народом — он одинаково терпел и Ивана Грозного и Робеспьера , — а высшими личностями. Сила в интеллигенции, а не в народе. Мы одни действительно являемся нередко страдальцами, а не народ. Стоит посмотреть на этих отупелых киргиз-кайсаков…

По счастию, Алексей Алексеевич остановился на секунду, и Надежда Петровна, заметившая, что мороженое начинает таять, моргнула лакею, и он стал обносить блюдо. Присухин взял изрядную порцию и продолжал на ту же тему. Николай слушал, слушал и начинал злиться. Бессердечной, сухой и безжалостной показалась ему теория, проповедуемая Присухиным. По его словам, выходило как будто так, что высшим организациям предоставляется право жить разносторонней жизнью, а доля низших — вечное ярмо. Он почувствовал какую-то ненависть к оратору. Ему припомнились эти киргиз-кайсаки, среди которых он провел детство. В голове его мелькнули теплым, мягким воспоминанием няня, ветхий мужик Парфен Афанасьевич, повар Петр, Фома… Его обуяло желание оборвать Присухина. Что-то клокотало в его груди. Он чувствовал — именно чувствовал — какую-то фальшь в словах «иисусистого».

— Позвольте, однако! — воскликнул он, вдруг загораясь весь. — Позвольте.

Все посмотрели на Николая с таким же выражением, с каким смотрят на мальчика, решающегося вступить в спор с взрослым человеком. «И ты, милый, решаешься!» — казалось, говорили все эти взгляды.

Николай почувствовал эти взгляды, и это возбудило его еще больше.

А Присухин поднял на молодого человека свои тихо сияющие глаза и как бы снисходительно поощрял молодого человека. «Ничего, ничего, попробуй. Послушаем, что-то ты скажешь!»

Этот взгляд заставил его вспыхнуть до ушей. «Скотина! — подумал Николай. — Подожди!»

— Так, по-вашему-с, выходит, что народ, благодаря которому мы могли получить образование, киргиз-кайсаки, а мы — соль земли? Для нас все, а для них ничего. Так-с? — вызывающим тоном продолжал Николай.

— По-моему-с, ничего не выходит; есть научные положения, из которых следуют известные выводы.

— Сами же вы сейчас объясняли, что история движется высшими организациями, а если это так, — хотя я думаю, что не так, — то неужели высшие организации, соль земли, могут спокойно смотреть, как низшие организации остаются во тьме нищеты и невежества?.. Извините меня, эта теория… безнравственна.

— Теория не может быть ни нравственной, ни безнравственной. Она может быть научной или не научной… Когда…

Но Николай не слушал и продолжал, не замечая, как тонко-насмешливо улыбаются глаза Алексея Алексеевича.

— Или высшим организациям нет никакого дела до этого, и они могут равнодушно жить с киргиз-кайсаками, пользуясь сами всеми дарами цивилизации? В таком случае во имя чего же они двигают историю?.. Во имя личных целей?.. Все для себя, а киргиз-кайсаки как знают?..

— История не знает-с целей. Она управляется законами.

— Законами хищничества одних, индифферентизма других и бессердечия третьих. Мы с вами-с будем наслаждаться, желать свободы, а для большинства — прозябание. Это-с не так, и история, сколько я понимаю, не совсем шла так. Были люди, есть они и будут, для которых страдания масс были единственным двигателем их деятельности. Они были только выразителями этих же масс.

Николай продолжал развивать свою аргументацию, но он не столько развивал, сколько увлекался и горячился. В словах его звучало чувство и отсутствовала доказательность.

Алексею Алексеевичу не стоило большого труда сбить с позиции своего молодого противника. Своим тихим, ровным голоском он полегоньку, с видом пренебрежительной снисходительности, разбивал его. Николай чувствовал, что правда на его стороне, чувствовал всем существом своим, что в доводах Присухина, по-видимому основательных, скрывается высокомерный эгоизм, но видел, что ему не совладать с мастерской диалектикой противника, с солидностью его эрудиции. Он не мог не заметить, что Присухин играет с ним, как старый, опытный боец. На одно его доказательство, на одну его цитату он приводил несколько других, причем упоминал такие сочинения, о которых Николай и не слыхивал.

Но Вязников нападал еще с большего запальчивостью на Присухина и под конец стал так горячо спорить, что Присухин проговорил:

— Э, да вы, Николай Иванович, как посмотрю, горяченький в спорах. Впрочем, глядя на вас, я вспоминаю свою молодость… Когда я был юн, я также был горяч; но уходили коня крутые горки.

О своей горячности Алексей Алексеевич упомянул, как кажется, ради извинения молодому человеку. Сам он едва ли когда-нибудь горячился.

— Молодость тут ни при чем. Есть и молодые, которые проповедуют ту же доктрину, хотя и не так последовательно. Она крайне удобная… заставляет мириться со всем, глядеть на правых и виновных хладнокровно и, главное, не стесняться.

22