— Ты видел, как расстроило его известие о продаже имущества крестьян?
— Да. Бедняга сам не свой. Действительно, возмутительная история.
— Кто спорит — история гнусная, но что поделаешь?.. Мало ли скверного в жизни! Нельзя же на этом основании приходить в отчаяние. Он утром пришел ко мне таким страдальцем, что я испугался сперва, а дело-то все оказалось самое обыкновенное у нас. Вообще Вася меня беспокоит. Совсем странный мальчик. У него какая-то беспощадная логика, чуткость, доходящая до болезненности. Отчасти я виноват в этом! — с грустью проговорил старик.
— Ты? Ты-то чем виноват?
— Мало наблюдал за ним, когда он был ребенком. У него и тогда был особенный характер, а теперь он развился в уродливом направлении. Это — несчастная натура. Для него мысль и дело неразлучны, и он может дойти до нелепостей. Ты бы подействовал на него.
— Едва ли.
— И то. Он кроток, мягок, но независим! — вздохнул старик. — Пристал ко мне, чтобы я помог… И без того меня, старика, беспокойным считают. Я стал убеждать Васю, и он ушел от меня грустный, сосредоточенный. Да, странные теперь времена!.. Ребята и те страдают. Прежде мы в семнадцать лет не страдали. И бог еще знает что лучше!.. Что, как Вася?.. Успокоился?
— Кажется.
— У него склад какой-то странный, — продолжал старик. — Все его мучат вопросы неразрешимые. Одно утешает меня, что с годами он поймет тщету мечты о всеобщем благоденствии и станет трезвее смотреть на вещи. Мечтать всю жизнь — невозможно.
Старик долго еще говорил на эту тему и долго еще думал о Васе, ворочаясь на постели.
Он жалел сына и в то же время с ужасом думал, что из него может выйти человек, способный разбить кумиры, которым он, старик, всю жизнь поклонялся и свято чтил… Этого старик перенести не мог.
«Утопистов», как он называл всех сомневающихся современной цивилизации, он считал варварами и безумцами.
— Никогда толпа, как бы ни была она сыта, не может дать миру то, что дали ему высшие умы. При господстве толпы, при культе скромного довольства разве возможно могущество и проявления гения? Дух исчезнет, и вместо господства духа будет царить накормленная посредственность. Это невозможно, ужасно, бессмысленно!
Так нередко говорил в задушевной беседе, потрясая своим могучим кулаком и взмахивая львиной своей гривой, Иван Андреевич, когда-то ярый фурьерист .
Для Вязникова всякие «утопии» были покушением на личность, а личность он считал неприкосновенной.
А наш юный «безумец» тоже плохо спал ночь, обдумывая свой план. Рано утром на следующий день он проснулся, по обыкновению сделал свои гимнастические упражнения, — он «закалял» себя, находя, что без этого человек ни на что не годен, — потом сходил купаться и, напившись чаю, вышел из дому и зашагал по проселку, задумчиво опустив голову.
Он шел, ни на что не обращая внимания, серьезный и сосредоточенный, казалось, не чувствуя усталости, хотя прошел уже около десяти верст. Солнце порядочно пекло, и пот градом катился с его побледневшего лица. Он прибавил шагу, но скоро должен был остановиться, почувствовав одышку. Впалая грудь юноши тяжело дышала, и в ней что-то ныло. Он прижал своими тонкими пальцами грудь, словно желая утишить боль, и опустился на землю. Слабое тело не выдержало сильного напряжения.
— Бессильный, слабый я какой! Надо еще долго закалять себя! — грустно прошептал Вася, закашливаясь.
Он прилег на траву, глядя своими чудными, большими глазами на светлое, синее небо, и мятежное его сердце притихло под наплывом надежды. Он пролежал несколько минут и снова, бодрый, пошел далее.
Двенадцатая верста кончалась, когда он завидел большой старый барский дом, стоявший среди густого старинного сада. Он прибавил шагу и через четверть часа входил на двор усадьбы, принадлежавшей Кузьме Петровичу Кривошейнову, или, как называли его в околотке, «живодеру Кузьке».
Кузьма Петрович Кривошейнов еще лет двадцать тому назад был простой, умный мужик, снимал у Вязникова мельницу и занимался, как он говорил, «по малости» разными делами. Преимущественно он терся около мужиков, давал им на проценты деньги, скупал хлеб и т.п. В течение десяти лет он нажил громадное состояние, записался в купцы, купил громадное имение от разорившегося помещика Лычкова и сделался очень влиятельным человеком в уезде. Он был гласным, почетным мировым судьей ; ему почти все были должны, все водили с ним знакомство, у него обедал раз губернатор и заезжал всегда при объездах архиерей, — одним словом, «Кузька» был один из тех «новых людей», которые вдруг, как грибы, выросли на развалинах вымирающего барства.
К нему-то и пробирался теперь Вася.
— Где тут Кривошейнов живет? В большом доме или во флигеле? — осведомился Вася у бабы, проходившей по двору.
— Кузьма Петрович? А ступай во флигель, наверх. В хороминах он не живет, только когда гости приезжают, а то во флигеле. Наниматься?
— Нет, по своим делам.
— По делам? Много и по делам ходят! — промолвила баба, оглядывая с жалостливым участием бледного усталого юношу. — А я подумала — наниматься. Писарек требуется. Намедни он Федота Алексеевича расчел. Ступай, паренек, вон сюда, в этот флигель, ступай с богом!
Вася поднялся наверх и вошел чрез отворенные двери в прихожую, а оттуда в залу, уставленную без толку разнокалиберной мебелью, с лубочными литографиями на стенах, старинными фортепианами и большим образом Спасителя в углу, перед которым теплилась лампада. На окнах красовались большие бутыли с наливками, по столам стояли маленькие деревянные чашки с «пробами» хлебов. В комнате было не прибрано, пахло затхлостью.