— Оставь нас, Николай, — промолвил он, и, когда Николай ушел, он сказал Васе: — Сядь!
Вася сел на кресло. Старик уселся напротив и первые минуты молчал, стараясь побороть вспышку гнева. Его взгляд понемногу смягчался, останавливаясь на задумчивом лице сына. И чем дольше он глядел на Васю, тем более и более смягчался. И отцу вдруг бесконечно стало жаль своего бедного мальчика. В кротком, страдальческом взоре восторженных голубых глаз, в бледном лице, в этом немощном теле старик впервые прозрел что-то необыкновенно глубокое, искреннее, беззаветное. Ему почему-то припомнилось, что он видел однажды, во время своей молодости, молодого раскольника, шедшего под кнут с таким же самым восторженным лицом. И сердце заныло у старика. Разве можно сердиться на Васю? Об этот кроткий взгляд разбивался всякий гнев.
«В самом деле, он какой-то особенный, не похожий на других, этот Вася. Чем же занята его голова? Чем болит его сердце в такие юные годы?» — думал Иван Андреевич, с тоскливым участием взглядывая на Васю.
— Ты извини меня, Вася, — начал Вязников совсем смягченным голосом, — я давеча горячился и был резок…
— Что ты, папа!.. — остановил его Вася. — Что ты!
— А теперь, мой милый, скажи мне откровенно, как другу: зачем ты ходил в Залесье? Какие побуждения заставили тебя идти туда? Конечно, не любопытство?
— Любопытство? Как можно смотреть на страдания ближних из любопытства?
— Ну, разумеется, нельзя: по крайней мере ты не станешь… Я знаю…
— Я, видишь ли, папа…
Вася остановился на секунду в колебании и продолжал:
— Ты не смейся, папа, надо мной, а впрочем, что ж я заранее прошу! — улыбнулся юноша. — Может быть, оно и смешно, но только мне не смешно… Я, видишь ли, думал как-нибудь пособить, отвратить это несчастие… Когда туда приехали продавать, я просил пожалеть, отсрочить, доложить губернатору, что так нельзя…
— Ты просил?
— А то как же? Я полагал, что они убедятся…
— И что ж тебе сказали?
— Сказали, что не мое дело… Все так говорят!.. Но как же не мое дело? Мне кажется, это дело всякого! И должен я тебе еще признаться, — я тебе не говорил прежде и никому не говорил, — что раньше еще я ходил к Кузьме Петровичу.
— Ты? Зачем? — все более и более удивлялся Иван Андреевич.
— Просить его о том же. Но только и его я напрасно упрашивал. Он не согласился. Стращал урядником. Странный он… Рассердился…
— Да ведь это, Вася, в самом деле смешно, мой милый. Ходить убеждать Кузьму! Кто дал тебе право давать советы людям, которые их не спрашивают? Рассуди сам. И разве ты приобрел право учить других, ты, мальчик, который еще сам ничего не знает, который должен учиться, а не учить других?! И почему ты полагаешь, что ты прав? Откуда такая уверенность?
— Я никого не учу, я только просил…
— И ты видишь, все твои просьбы бесплодны… Тебя волнует, что Кузьма поступает недобросовестно, — я не спорю, он нехороший человек, — но разве ты призван исправлять его? Мало ли дурных людей на свете! Мало ли несовершенств! Но все это не дает тебе права считать себя судьей чужих дел. Удивил ты меня! Ходить к Кривошейнову! Убеждать его! Это чересчур смешно! Воображаю, как он смеялся, слушая твои увещания. Еще благодари, что он только прогнал тебя, а не поднял истории.
— Какой истории?
— Ты не понимаешь?.. Он мог извратить смысл твоих слов, и мало ли что могло быть.
— Что бы ни было, но ведь нельзя же!.. Ты пойми, нельзя же!.. Я никогда не учу, я не считаю себя судьей, — сохрани меня бог! — но нельзя же равнодушно смотреть, как людей оскорбляют. Разве можно?.. Я не могу… Сердись не сердись, папа, а это выше моих сил. Я не знаю, что делать, как помочь, но чувствую, что надо, надо!.. — проговорил юноша.
— И не смотри равнодушно, друг мой; но чтобы быть полезным, надо учиться. Наука даст исход твоим хорошим стремлениям. Наука скажет тебе, что зло всегда было, но что постепенно оно уменьшается, люди постепенно делаются лучше, отношения становятся мягче… И тогда, когда ты научишься, ты действительно можешь быть полезным своей родине, а в противном случае ты, Вася, с своими добрыми стремлениями, с своей восторженностью, останешься бесполезным и, боже храни, бесплодно погибнешь. Какая-нибудь выходка, вроде той, которую ты сделал, и жизнь твоя потеряна для других.
Старик продолжал говорить на эту тему и увлекся. Он говорил о назначении образованного человека, о пользе, которую он может принести; он приводил исторические примеры, как постепенно улучшается жизнь, и когда кончил и взглянул на Васю, то увидал, что юноша все так же смотрит своим кротким, страдальческим взором и что горячие слова отца не произвели на него того впечатления, на которое рассчитывал старик.
И правда: Вася слушал, и все-таки слова отца не произвели на него успокоивающего действия. Скорее сердце, чем разум, подсказывало ему, что в словах отца что-то не то, что они не отвечают на вопросы, над которыми он задумывался.
По своему обыкновению, он припоминал слова отца и, помолчавши, заметил:
— Ты, папа, осуждаешь мои выходки и вообще советуешь беречь себя, чтобы не погибнуть бесплодно. Так ведь?
— Ну, конечно.
— Прости меня, если я тебе напомню. Ты в молодости за что же пострадал? Разве не за то, что тебя мучило несчастье ближних? И разве ты раскаивался когда-нибудь?
Старик был поставлен в затруднение этим вопросом. Раскаивался ли он? Конечно, нет!
— Ошибки отцов служат уроком детям! — ответил он, с любовью посматривая на Васю.
— Так это была ошибка с твоей стороны? — опять спросил Вася.
— Увлечение, пожалуй… Но видишь ли, Вася… Когда я увлекался, я все-таки кое-чему учился! — улыбнулся Иван Андреевич.