Григорий Николаевич между тем все подливал себе рому. Рассказ Жучка произвел на него странное впечатление. Он недоумевал по простоте, с чего это Жучок придает такое значение этому случаю и так радуется, что отсрочил смерть на сутки. Радость Жучка ему показалась даже несколько удивительной. Он с уважением посматривал на своего друга, а в голове его пробегала мысль: «Чудак, однако, Жучок! Как он радуется!»
— И у вас в науке, брат, пакостничают! — заметил он. — Друг дружку грызут, как послушаю!
— Нельзя. Мы, брат, тоже люди! — усмехнулся Жучок.
— То-то! А я бы, Жучок, не пошел к вам!
— Что так?
— Претит, как послушаешь тебя!.. Оно наука — вещь пользительная, это мы понять можем, а только… в деревне-то лучше! И человек там проще, а у вас тут…
Лаврентьев махнул рукой и замолчал. Жучок улыбался.
— Эх, Жучок, — начал, немного спустя, Григорий Николаевич. — Ты поди думаешь, как это я все насчет этой барышни. Ты вот с лягухами да со всякой дрянью, в точку там попадаешь, за границу поедешь… все как следует. Молодчина! Тебе оно по душе, а мне это ни к дьяволу. Вонь одна, нутро воротит, да и глуп я для вашего дела! Какая уж наука! Мне в самый раз в деревне, и нет другого места. Да если бы в Лаврентьевку хозяйку…
Григорий Николаевич произнес последние слова с глубокой тоской в голосе. Он вылил из бутылки остатки рома в стакан, отпил и сказал:
— Я, Жучок, к ней-то привязался, как собака!.. Ты этого не понимаешь, я никогда тебе не сказывал. Два раза пытал и только по третьему согласилась. Вовсе обнадежен был. Думал, вместе заживем, и так радостно это было! Все к свадьбе обладил. Фрак заказал… фрак, пойми! Космы окорнал, бороду постриг, — смеялись даже. Ну, усадьбу отделал, все как следует… вот-вот и хозяйка дорогая домишко-то голоском звонким огласит… душу согреет словом, взглядом, лаской. День свадьбы назначили! Три года ждал этого счастья и думал: пришло и ко мне оно… Да так при фраке и остался! Прежде, помоложе был, оно будто и не так одному мотаться, а года — дрянь дело. Душа-то у меня глупая, тоже ищет тепла, друга требует, а ты один, и никому твоей паршивой души не требуется!
Лаврентьев помолчал, взглянул на притихшего приятеля и продолжал:
— Тебя, Жучок, вот любили, а меня никто, ни разу. Рыло-то, видно, уж очень зазорное! — усмехнулся горько Лаврентьев. — Ни разу! Ну, и робость, — сам знаешь, робею я с женским полом. Вот и пойми, какова радость-то была, когда она свое согласие изъявила и со мной, как с человеком близким, ласковая, добрая, слушала, как я ей песни пел, про жизнь рассказывал. Она-то! Такая душа нежная, откликнулась! И вдруг словно треснули по лбу. Все пошло прахом. Жалела только, а настоящего-то нету… настоящего-то… При фраке! Думал, выдержу… сперва-то хоть руки наложи! Гришка! Осилю, а поди и по сю пору не осилил. Бобылем вот и живи, мотайся. Ни привета, ни ласки. Выйдешь это теперь из дому. Хорошо так у нас, Жучок! Люблю я встать рано. Воздух весной — сладость; всякая тварь трепещет жизнью, солнышко подымается такое радостное и льет свет, а ты один, как пень, — один… Придет вечер — и опять благодать у нас вокруг, пей ее полной грудью, а ты снова один! Зиму вот скоротал, а только и зима! Скверная, друг, зима! Подлая зима!..
Утомленный двумя бессонными ночами, Лаврентьев несколько захмелел после выпитой им бутылки рома. Он начал было рассказывать про Кузьму Петровича, какие он пакости мастерит, но скоро умолк и осовел. Голова отяжелела. Пора было отдохнуть. Он собрался было уходить, но доктор уговорил его переночевать у него.
— Ну, ладно, Жучок. Мне где-нибудь. Нежностей не надо!.. Только вот потрошить лягух — ни-ни!.. А завтра мы все узнаем! — повторял он, раздеваясь. — Узнаем, и если он обидел ее — берегись!.. Берегись! — воскликнул Григорий Николаевич, сжимая кулаки при воспоминании о Вязникове.
— Ложись-ка да отдохни, брат! — проговорил доктор, — а я пойду, еще одну лягуху обработаю.
— Обработывай, обработывай, Жучок, прах тебя бери! Ты человек хороший, Жучок, хороший!..
На следующий день Григорий Николаевич, как читатель уже знает, был у Николая, но не застал его дома. Своим визитом он несколько смутил нашего молодого человека, но смущение это скоро прошло, и Николай нарочно просидел до вечера дома, поджидая Лаврентьева. Мысль, что его могут обвинить в трусости, придавала ему отчаянную храбрость. Однако Лаврентьев не приходил. Николай написал длинное письмо отцу, в котором просил согласия на брак с Леночкой (он не сомневался, разумеется, в согласии), получил денежное письмо, принесенное дворником, и был тронут извинениями отца, что он не может помогать Николаю так, как бы хотелось; а о том, что у них у самих нет денег и что посланные деньги были заняты, — ни слова!
Эта деликатность и тронула и кольнула Николая.
«Он больше не будет стеснять своих славных стариков».
Сердце Леночки забило тревогу, когда вечером она услыхала от Николая о посещении господина, похожего по всем описаниям на Григория Николаевича. О, это непременно он; она не сомневалась. Она знала ревнивые порывы Лаврентьева, знала, что он все еще любит ее («Ах, зачем он не забыл ее!»), и ничего нет невероятного, если он приходил к Николаю. Он должен ненавидеть его. И все из-за нее. Она одна во всем виновата. Она тогда скрыла от Лаврентьева, что любит другого, и теперь все обрушится на Николая. Какое-нибудь грубое слово. Николай вспыхнет — он такой горячий! — и, господи, что может быть. Страх за любимого человека охватил Леночку. Мысль, что Лаврентьев как-нибудь догадывается об их отношениях и вздумает обвинить Николая, невольно прокрадывалась в голову. Она вспомнила намеки брата, сцену… Это совсем расстроило Леночку, хотя она и старалась скрыть свое смущение от Николая.