Два брата - Страница 38


К оглавлению

38

— Я даже удивляюсь, Григорий Николаевич, как вы, не зная обстоятельств… Я, слава богу, народ тоже знаю… Они, наверное, убили бы нас, а вы рекомендуете ехать на убой… Благодарим покорно! Не угодно ли одним ехать, а наше дело по начальству…

— Никодим Егорович! По-приятельски… Вылезайте-ка, что я скажу…

Никодим Егорович неохотно вылез из тарантаса с видом оскорбленного достоинства. Григорий Николаевич отвел его в сторону и в чем-то убеждал его, но видно было, что никакие убеждения не действовали. Он торопливо вскочил в тарантас, приговаривая:

— Сами увидите, со страху ли нам показалось! А лучше — не ездите. Теперь они даже такого гуманного человека, как вы, не пощадят! — съязвил пристав, с особенным ударением произнося слово «гуманный». — Пошел! — крикнул он ямщику. — Да еще… забыл совсем… если решаетесь ехать туда, сынка господина Вязникова увезите. Совсем безумный молодой человек! — вдогонку крикнул пристав.

Сердитый, влез Лаврентьев в тележку.

— Кто его знает: врет ли Никодимка вовсе, или нет? — заговорил он. — Народ в Залесье смирный… И если он наконец озлился, значит Кузьма совсем донял… Сто целковых предлагал куму! — прибавил минуту спустя Григорий Николаевич. — Не взял! Видно, взаправду помяли кого-нибудь, и Никодимка трусит… Ну, Кузьма! Ужо погоди! — прибавил Лаврентьев. — Опять из-за тебя пропадают люди.

— Про какого Потапа Осиповича говорил пристав? — осведомился Николай.

— Потапка? А Кузькин сподручник. Доверенный из мещан. Лютая тварь… Он, верно, и настаивал, а они супротив Кузьмы не посмели… Силища! Около него сколько сволочи кормится… Эка дрянь дело-то! Того и гляди солдат пригонят… Языки у этих — слышали? — без костей… Сейчас: убить хотели!.. Черти!.. Наверно, брешут!

Он замолчал и опять хлестнул лошадь.

Через несколько минут они подъезжали к Залесью. У самого въезда в село тихо колебалась громадная толпа народа. Гул голосов, покрываемый по временам женскими причитаниями, стоял в воздухе, то усиливаясь, то замирая, словно ропот волнующегося моря. Что-то стихийно-могучее, что-то таинственно-внушительное чуялось в этом гуденье народной толпы, и когда Лаврентьев как ни в чем не бывало двинулся, ведя за собой Николая в самую середину гудящей толпы, — у Николая екнуло сердце.

На мгновение говор смолк при появлении новых лиц. Вслед за тем раздались приветственные восклицания. Мужики охотно расступались, пропуская вперед Лаврентьева и Николая. Сразу было видно, что Лаврентьев тут свой человек. Он шел, отвечая на здравствования, в середину толпы, пожимая приятелям-мужикам руки. С появлением Григория Николаевича толпа как будто оживилась. Все точно просветлели, ожидая с надеждой утешительного слова.

Прошла секунда, другая, и Николаю сделалось стыдно за чувство малодушного страха, охватившего его было вначале. Достаточно было бросить беглый взгляд на массу этих загорелых, добродушных физиономий, чтобы почувствовать себя совершенно спокойным среди этих рассвирепевших «зверей», о которых только что рассказывали. Какие «звери»! Ни одной черточки зверя не мог он уловить в лицах окружающих. Напротив: несмотря на раздражение, проглядывавшее на многих из этих лиц, в то же время что-то покорное, необыкновенно доверчивое сказывалось в их огрубелых чертах, в этих типических простонародных физиономиях… Раздражение было — раздражение, какое чувствует самый покорный человек вследствие боли, — выражавшееся в жалобах на Кузьку, которые раздались, как только Лаврентьев спросил в чем дело, на то, что их хотели совсем «рушить» и не соглашались повременить хоть до осени, пока хлебушко созреет; но даже и в этих жалобах звучала такая покорная нотка, которая невольно резала сердце… Такое впечатление произвели на Николая эти «звери», которых он вначале так испугался. Однако среди этих жалобных нот нет-нет, а попадались протестующие, но таких было немного.

Глядя на эту толпу, Николай невольно вспомнил чье-то сравнение народной толпы с могучим львом. Да, перед ним — лев, но лев, не чуявший еще своей силы, лев, издающий покорные жалобы, но не тот народ-лев, один слабый ропот которого внушает страх и ужас тем, кто сознает себя виноватым…

Николай чувствовал какую-то симпатию к народу, но в то же самое время сознавал, что он ему чужой и что всем этим мужикам нет до него никакого дела. Теоретически он, пожалуй, и любил народ, но все эти грубые лица, этот запах земли, навоза и пота были чужды ему, даже неприятны… Он понимал, что заговори он теперь с мужиками, — и он будет им непонятен… Целая пропасть лежала между ними… А между тем Лаврентьев говорил и говорил совсем понятно… Его слушали со вниманием и объясняли ему, как и почему это случилось, что пристава уехали и «Потапку маленечко помяли».

Ветхий старик с большой седой бородой, высокий и худой, с длинной багровой шеей, на которой дрожали синие жилы, с лицом фанатика аскета, опершись на палку, внимательно прислушивался к восклицаниям жалобы, отчаяния и недоумения, вырывавшимся односложными, короткими обрывками из толпы, и, показалось Николаю, великой скорбью запечатлено было лицо старика…

Когда старик начал говорить, толпа затихла. Видно было, что этот старик пользовался большим уважением, односельцев.

— Я миру сказывал, чтобы мир по воле не отдавал решать… Я за мир и ответчик. Бедность наша не скрытая… Они видели… Христовым именем просили ослобонить хоть до Покрова… Так пусть теперь я один буду за мир ответчик…

— Не дадим тебя в обиду… Не дадим! — заревели голоса.

Старик низко поклонился миру.

38